Куда ни взгляни, похоже, что биомедицинские науки и биотехнологии выдвигают прометеевские планы объяснения наших жизней, манипулирования ими и их изменения. Эволюционная теория предлагает объяснение происхождения человека. Геномика стремится определить сходства и различия между нами. Генетическая терапия и терапия стволовыми клетками обещают вылечить или предотвратить болезни и усовершенствовать тело и мозг. Нейронауки пытаются предсказать поведение, объяснить природу сознания и возродить идею существенных различий между полами.
В последние десятилетия науки о жизни трансформировались в гигантские биотехнонауки, размыв границы между наукой и технологией, университетами, частными биотехнологическими компаниями и крупными фармацевтическими корпорациями. Знания стали интеллектуальной собственностью, заняв место в глобальной экономике, которая простирается от старых научных центров Европы и Америки до растущих восточных (научных) гигантов Китая, Сингапура и Индии. Государство, заинтересованное в надзоре и контроле, и военные, также сыграли ключевую роль в этой трансформации. В итоге на сцену вышли новые грозные силы, которые не только реконструируют, но и конструируют жизнь. Мы живём в технонаучном мире, жизнь в котором зарождается и создаётся искусственно. Это новая территория, с новыми угрозами и обещаниями.
Наука — знание о физическом и биологическом мире, может, когда-то и считалась независимой от общества и культуры, в которой она появилась. Но уже в середине XIX века, Карл Маркс и Фридрих Энгельс указали, что производимое наукой знание служит интересам и отражает идеологию капиталистического класса. В 1930-е годы, этот анализ науки с энтузиазмом принял русский физик Борис Гессен, чья статья «Социально-экономические корни механики Ньютона» (1931 г.) наэлектризовала аудиторию на Международном конгрессе по истории науки в Лондоне. Гессен утверждал, что этот один из самых сложных математических трактатов («Математические начала натуральной философии» Исаака Ньютона. — Прим. XX2 ВЕК) и физика, которую он формализовал, были не просто блестящими идеями отдельного учёного, но отвечали потребностям находящегося на подъёме торгового капитализма XVII века.
Социология науки получила реальный импульс только тогда, когда глобальный протест против войны во Вьетнаме в 1960-х привёл к новому переосмыслению политики науки. Биологи были среди тех учёных, которых возмутило, что их науку ставят на службу чудовищной войне против бедного крестьянского общества. Исследования гормонов растений были реорганизованы военными учёными в целях производства химических дефолиантов — нового оружия, использованного против лесов Вьетнама, сельскохозяйственных культур и людей. К концу десятилетия, гнев биологов, вызванный тем, что они считали «злонамеренным использованием» своей науки вылился на страницы ведущих научных журналов и в уличные демонстрации, тич-ины в кампусах и оккупации лабораторий (особенно в Японии и Италии). Из гнева возникло новое движение радикальной науки. Для одних оно было частью контркультуры, для других частью новых левых. Новое движение оспорило предполагаемый нейтралитет науки, призывая к её демократизации и созданию науки для людей.
Движение не было монолитным и формировалось, в том числе национальными контекстами. В Италии физик Марчелло Чини (Marcello Cini) критиковал коммодификацию науки. Французские учёные не остались в стороне — во время майских событий 1968 года лаборатории Парижа пустовали. Физик Моник Кутюр-Шерки (Monique Couture-Cherki) и социолог науки Лилиан Стеэлен (Liliane Stéhelin) подняли проблему сексизма: первая критиковала исключение женщин из науки, вторая разоблачала её андроцентристскую идеологию.
В США, оппозиция развязанной президентом Линдоном Джонсоном в 1965 г. эскалации войны во Вьетнаме привела к созданию в Калифорнии организации «Учёные и инженеры за социальное и политическое действие», а на восточном побережье — радикального журнала Science for the People (Вернее — радикальной левой группы учёных Science for the People; в разное время её деятельность принимала различные формы, издавался и журнал; также группа и формирующееся вокруг неё движение было известно как собственно «радикальная наука». — Прим. XX2 ВЕК). Студенты выступали против множества военных контрактов с университетами, и обнаружили, что то, что бывший президент Дуайт Эйзенхауэр назвал «военно-промышленным комплексом» теперь превратилось в военно-научно-промышленный комплекс. Американские университеты оказались безвыходно заперты внутри него. Биологи, такие как Стивен Джей Гулд (Stephen Jay Gould) и генетик Ричард Левонтин (Richard Charles Lewontin) стали важными фигурами в борьбе.
В Великобритании первые ростки движения радикальной науки также развились из оппозиции войне во Вьетнаме. К 1967 году биологи (в том числе Стивен [Роуз. — Прим. XX2 ВЕК]) выступали на антивоенных митингах на территории кампуса, критикуя применение дефолиантов американской армией и летальное использование газа CS, известного также как «слезоточивый газ». Исследование, проведённое в начале Хилари (Роуз. — Прим. XX2 ВЕК), привлекло внимание к вероятности того (позже подтверждённой), что эти дефолианты вызывают рак и врождённые уродства. Позже она изучала использование британской армией газа CS в конце 1960-х годов для подавления восстания националистов в Северной Ирландии, обратив внимание на незначительные эффекты воздействия газа на молодых физически крепких участников беспорядков и значительные физические страдания, причинённые с его помощью пожилым людям и уязвимым молодым.
Между тем, мировое женское движение повысило политическую сознательность женщин-учёных, в частности, биологов уже участвующих в радикальной науке в качестве авторов и активисток. Поднялась волна критики институциональной дискриминации женщин в науке и политически вредных, культурно обусловленных утверждений плохой и предвзятой биологии, что женщины от природы являются подчинённым полом. Психолог Этель Тобах (Ethel Tobach), молекулярный биолог Рита Ардитти (Rita Arditti), биохимик Рут Хаббард (Ruth Hubbard) и физиолог Рут Блейер (Ruth Bleier) опубликовали фундаментальные тексты, оспорившие патриархальную науку.
Затем, в конце 1960-х годов, два молодых и политически активных молекулярных биолога из Гарварда открыли новый фронт — на этот раз касающийся экологических рисков и угрозы здоровью людей, связанных с достижениями в области молекулярной биологии. Джон Бекуит (Jon Beckwith) и Джим Шапиро (Jim Shapiro) были основными авторами опубликованной в 1969 году статьи в Nature, в которой сообщалось о первой в истории изоляции гена (бактериального лактозного оперона). Вместо того чтобы гордиться своей научной и технической победой, Бекуит и Шапиро воспользовались случаем, чтобы привлечь внимание к рискам такого исследования, в частности, возможности генетических манипуляций посредством изменения ДНК (рекомбинантной ДНК) и риску утечки трансформированных бактерий в окружающую среду, с непредсказуемыми последствиями для растений, животных и человека.
Молекулярная генетика, утверждали они, дала современному обществу беспрецедентную власть манипулировать жизнью. Для мыслящего в прометеевском духе, это выглядит, как благо для человека (и прибыли), с точки зрения скептика — представляет угрозу. Предупреждение Бекуита и Шапиро вызвало медленно нараставшую волну общественного беспокойства по поводу рисков, связанных с новой биотехнологией. В ответ в 1974 году США Национальный институт здравоохранения создал Консультативный комитет по рекомбинантной ДНК, скопированный в 1976 году Консультативной группой по генетическим манипуляциям в Великобритании. Перед лицом этой общественной тревоги и враждебности, ведущие молекулярные биологи тоже забеспокоились — хотя были ли они обеспокоены риском для окружающей среды или для их предметной области, было далеко не ясно.
В 1975 году Стэнфордский биохимик Пол Берг (Paul Berg) (вскоре получивший Нобелевскую премию за исследования ДНК) организовал в Калифорнии уникальную конференцию исследователей генетики в Асиломар. Делегаты предложили добровольный мораторий на генетические манипуляции, и руководящие принципы безопасности для предотвращения возможной утечки. Тем не менее, конференция была также возможностью обсудить коммерческий потенциал научных исследований. В 1976 году, Герберт Бойер (Herbert W. Boyer), другой Нобелевский лауреат, присутствовавший на конференции в Асиломар, создал вместе с венчурным капиталистом Робертом Суонсоном (Robert Swanson) Genentech, первую из новых калифорнийских биотехнологических компаний. Началась эпоха генетиков-предпринимателей.
В современном слиянии биомедицинского редукционизма и технооптимизма, исторические различия между наукой и техникой, чистой и прикладной наукой, научными, производственными и военными исследованиями едва (если вообще) заметны. В биотехнонауке исследователи плавно перемещаются между всеми этими областями в качестве консультантов, предпринимателей, директоров компаний и акционеров. Многие занимаются бизнесом в той же степени, сколько и наукой. Как только изменились экономика в целом и процессы производства знания, изменились ценности самих учёных.
Прежде учёные должны были быть «бескорыстны». Они фокусировались на изучении физических явлений, надеясь на признание и мечтая о Нобелевской премии, но в более бытовом плане соглашаясь на адекватную зарплату и хорошую пенсию. В этом новом мире, лауреат Нобелевской премии с энтузиазмом говорит о возможности заработать «кучу» денег, а знаменитые учёные могут получать огромные авансы за научно-популярные книги и представляя собственные телесериалы.
Потеря научной нейтральности стала широко обсуждаемой проблемой в ведущих научных журналах. Коммерческие тайны не могут быть общими. Некоторые исследователи были привлечены к ответственности за передачу биологических образцов из одной лаборатории в другую. Аспиранты могут месяцами работать над проектами, которые заходят в тупик, когда упираются в (существующий, зарегистрированный) патент. Конкуренция ослабила кооперативные ценности научно-исследовательского сообщества. Рецензирование научно-исследовательских работ и заявок на гранты, например, представляет новые трудности. Как может поддерживаться нейтралитет, когда коммерческие интересы рецензента могут противоречить интересам учёного, работа которого оценивается? Журналы боролись за сохранение стандартов, настаивая на том, чтобы авторы сообщали о конфликте интересов, но это трудно проконтролировать.
Кроме того, у журналов тоже имеются свои финансовые интересы. Большинство их них являются коммерческой собственностью. Nature — это собственность Macmillan, гигантскому англо-голландскому издателю Reed-Elsevier принадлежат сотни самых престижных научных журналов, в то время как Science приносит прибыль своему владельцу, Американской ассоциации содействия развитию науки. Университетские библиотеки, вынужденные покупать журналы, слабеют под бременем расходов. Появились различные конкуренты, такие как Публичная библиотека науки с открытым доступом, а вот самим учёным приходится платить, чтобы их опубликовали. В результате, учёные в бедных странах и плохо обеспеченных институтах теперь могут прочитать журналы, но их шансы на публикацию в них остаются низкими.
В 1930-х влиятельный социолог Роберт Мертон (Robert Merton) сформулировал нормы и ценности научного сообщества, но после 1970-х они были в значительной степени искажены другими влияниями. По мнению Мертона, отдельные учёные не были ни более, ни менее этичными, чем кто-либо другой, так что общие нормы научного сообщества имели решающее значение. Мертон определил четыре идеальных ценности науки: коммунализм, когда учёные делятся своими выводами на основе сотрудничества в обмен на признание (Мертон первоначально назвал это коммунизмом, но по понятным причинам термин вскоре был заменён); универсализм, гарантирующий, что доводы оцениваются беспристрастно, невзирая на национальность, расу или религию; организованный скептицизм, согласно которому все ссылки на научные данные должны тщательно рассматриваться научным сообществом; и, наконец, бескорыстие, что означает, что учёные не зависят от личной материальной выгоды, но получают свою награду в знак взаимного признания равных.
Сегодня интеллектуальная собственность подрывает коммунализм. Универсализм оказался под атакой движений, известных под разными названиями — нового движения за социальную справедливость и нового движения идентичности.
Новое движение идентичности, иначе — политика идентичности, примыкающее к «новому социальному движению» постмодернистское направление, суть которого состоит в повороте, который должны осуществить интеллектуалы и общественные деятели: от глобальных политики и экономики — к проблемам личности, к исследованию идентичности и сопротивлению её принудительному формированию. — XX2 ВЕК.
Бескорыстие также уже невозможно гарантировать. Остаётся только организованный скептицизм, но поскольку огромная часть технонауки окутана промышленной тайной (данные, например, не могут быть представлены на открытое обсуждение), а Большая Фарма скрывает негативные данные из своих испытаний препаратов, то и он тоже ограничен.
Глобализация, с её фактической (виртуальной?) отменой расстояний, пространства и времени, играет ключевую роль в развитии современной биотехнологии. Геномика, например, была бы невозможна без революции в области информатики, движимой, прежде всего, стремлением американской армии к глобальному присутствию. Но поскольку Бразилия, Сингапур, Индия и Китай демонстрируют свои научно-технические мускулы, эра США в глобализации подходит к концу. За последние пять лет Китай обогнал Великобританию и США, запустив самую большую и наиболее быструю индустрию секвенирования генома в мире. В одном только Пекинском Институте геномики работают 4000 учёных и техников, и уже накоплено приблизительно 57 000 полногеномных последовательностей.
В новом пространстве между университетами и промышленностью, старые дисциплины науки и техники сливаются и мутируют. Распространяется гибридность. Промышленные лаборатории, со всеми их требованиями секретности, всё чаще располагаются в самом университетском городке, так чтобы научные парки для созданных учёными компаний всегда были под рукой. Благодаря информационным технологиям, современная молекулярная биотехнология может мгновенно сравнивать и анализировать белковые и генные последовательности, моделировать химические структуры и искать документы и патенты из разбросанных исследовательских центров. Международное распространение биобанков ДНК обеспечила информатика, и, поскольку этим биобанкам требуется всё больше и больше источников данных, они тоже способствуют формированию более глобальных структур знаний. В эпоху глобализации, биомедицинская информация — вместе с самой жизнью — полностью превращается в товар.
Глобализация также сыграла решающую роль в успехе Большой Фармы, чей годовой оборот в настоящее время составляет 1,2 триллиона долларов, и чей географический охват позволяет непрерывно менять место научно-исследовательской деятельности и клинические испытания в соответствии с затратами. Когда Эстония, например, стала внедрять неолиберальную экономику и жаждала инвестиций, она рекламировала своё образованное и любящее науку население как идеал для тестирования на наркотики. Между тем, этические и политические аспекты, связанные с исследованиями репродукции человека дали новый поворот проблемам нахождения места для изучения человеческих эмбриональных стволовых клеток. И тут альтернативными вариантами оказались либо страны со слабым или отсутствующим регулированием, либо те, где существует ясное, но не слишком требовательное этическое регулирование.
В своём стремлении к техническому и коммерческому лидерству в этой области, Великобритания выбрала путь лёгкого регулирования. В США, при администрации Джорджа Буша-младшего, было незаконно использовать федеральные средства для исследований эмбриональных стволовых клеток. Но отдельные штаты и частные компании могут делать, что хотят. В Калифорнии не только разрешены исследования человеческих эмбриональных стволовых клеток, но выделено больше средств, чем сами исследователи могли бы эффективно использовать. Техас пошёл дальше, разрешив клиники стволовых клеток, хотя федеральное правительство и отказывается лицензировать процедуры. И нет никакого запрета на частные исследования в области репродуктивного клонирования человека. Юридическая борьба, последовавшая после того как президент Обама отменил запрет Буша, законсервировала эту нестабильную обстановку.
Возникающие технологии, которые обычно получают меньше рекламы, также строятся вокруг слияния инфо- и биотеха — электроники и биологии. Первыми пришли биометрические маркеры, такие как распознавание радужки, — ныне привычное уже устройство безопасности в аэропортах. И запрос государства на информацию о своих гражданах вышел далеко за пределы просто записей их коммерческих операций и переездов из города в город. Сегодняшнее воплощение всевидящего паноптикона Джереми Бентама наблюдает и записывает наши покупки, уличные передвижения и биометрические данные, а также наши биомедицинские данные и, прежде всего, нашу ДНК. Национальная База данных ДНК Великобритании, которая позволяет полиции хранить профили ДНК и является крупнейшим банком таких данных в мире, была свёрнута в 2008 году по решению Европейского суда. Но электронные медицинские записи британской Национальной службы здравоохранения (которые включают в себя информацию ДНК) были втихую коммодифицированы — их коммерциализацию пропихнули в законопроект, посвящённый более общим проблемам здравоохранения.
Нейротехнонаука не сильно отстаёт, обещая возможность читать мысли и манипулировать сознанием, памятью и интенциональностью путём сканирования мозга. Энтузиасты утверждают, что ЭЭГ и МРТ-сканирование — это окно в живой мозг, которое может выявить потенциальных психопатов, преступников и террористов, прежде чем они совершили преступление. Нейроскептики подвергают эти заявления сомнению. Тем не менее, финансирование исследований постоянно растёт — со стороны вооружённых сил США, в частности.
В нашу эпоху постмодерна науки о жизни претендуют на власть определять «человеческую природу», но биология имеет долгую и печальную историю объяснения человеческого тела и мозга в условиях фиксированных иерархических различий. Со времён Дарвина, биология пыталась объяснить наше чувство идентичности, а в последние десятилетия молекулярные биологи неоднократно утверждали, что человеческий геном, наконец, раскроет эту тайну.
Проект «Геном человека» был предметом газетной шумихи во время его старта в 1990 году и снова — во время его завершения в 2003 году. Разговоры о генах заполнили СМИ, подогретые блестящим пером Ричарда Докинза (Richard Dawkins), который ещё в 1976 году сказал, что все мы просто «неуклюжие роботы», действующие в интересах наших генов. Левые, антирасисты и феминистки упорно боролись с таким биологическим детерминизмом. Между тем несколько членов клана Кеннеди сделали громкие заявления о том, что являются носителями генов алкоголизма, а в 1993 году американский генетик Дин Хеймер (Dean Hamer) опубликовал в Science работу, в которой утверждал, что обнаружил генетический маркер гомосексуальности (моментально, хотя и неточно, окрещённый «гейским геном»). Вскоре последовали гены для всего — от преступности до компульсивного шоппинга. К концу первого десятилетия этого века, специалисты по поведенческой генетике нашли гены, ответственные за всё, от сексуальной ориентации, женской скромности и мужского насилия до электоральных предпочтений, уважения к королевской семье и неизбежности неолиберальной экономики.
В значительной степени усиленные некритично настроенными СМИ, такие заявления вошли в массовую культуру. Повседневная болтовня о генах, с генами для того и генами для сего, стала звучать отовсюду и на орбиту вышла метафора ДНК. Её можно найти в дизайне автомобилей BMW, основополагающих ценностях консерваторов в речах британского премьер-министра Дэвида Кэмерона и, совсем недавно, у российского президента Владимира Путина. «Мы народ-победитель — это в наших генах, в нашем генетическом коде, передаётся из поколения в поколение», — заявил Путин на предвыборном митинге в Москве в 2012 году. В самом деле, трудно найти политика или медийного интеллектуала, который избежал бы соблазна использовать эту метафору почти в любом мыслимом контексте, в котором востребованы незыблемые ценности.
Нейронауки вливаются в эту новомодную биомистику, их претензии объяснить самость, любовь и сознание, локализовав их в определённых областях мозга (своего рода внутренняя френология), изложены в ряде популярных книг. Джозеф Леду (Joseph LeDoux) написал Synaptic Self («Синаптическая личность») (2002), Антонио Дамасио (Antonio Damasio) написал книгу «Ошибка Декарта» (1994). Семир Зеки (Semir Zeki), профессор нейроэстетики Университетского колледжа в Лондоне, утверждает, что романтическая любовь является продуктом нервной деятельности в скорлупе и островковой доле мозга. В книге «Удивительная гипотеза» (1994) Фрэнсис Крик (Francis Crick) утверждает, что наши интенциональность и свобода воли как людей это иллюзия: в «реальности» мы не что иное, как пучок нейронов, наше сознание заперто в ограде в центре головного мозга, а свободная воля в передней части поясной борозды. Французский невролог Жан-Пьер Шанже (Jean-Pierre Changeux) написал книгу Neuronal Man. Учитывая нынешнюю чувствительность к директивной власти языка, этот термин вызывает раздражение. Тем не менее, исследователь аутизма и профессор Кембриджа Саймон Барон-Коуэн (Simon Baron-Cohen) настаивает в книге The Essential Difference (2003) на постулате нейронной женщины и нейронного мужчины, различия между которыми закрепляются гормональным всплеском в мозге плода. Недавно представители нового поколения феминистских нейробиологов, таких как Корделия Файн (Cordelia Fine), в Delusions of Gender («Иллюзии гендера») (2010), и Ребекка Джордан-Янг (Rebecca Jordan-Young), в Brain Storm (2010), подвергли эти новые версии старых эссенциалистских утверждений сильной критике не только за их методологию, но и за лежащие в их основе предположения.
Ведущие фигуры коммерциализированных наук о жизни XXI века недовольны сложностью и индетерминированностью человеческого существования, но это приводит их к парадоксу. Они расценивают человеческую природу как фиксированную, даже если сами предлагают преобразить человеческую жизнь посредством реальной и воображаемой силы биотехнонаук. В своей новой книге «Жизнь со скоростью света» (2013) расшифровщик генов и биотехнологический вождь Крейг Вентер (John Craig Venter) указывает путь вперёд. Изящно переиначив афоризм Докинза о «неуклюжих роботах», он настаивает, что детерминируют не только гены, ДНК, но что «это новое понимание жизни и недавние достижения в нашей способности манипулировать ею» приведёт нас в эпоху «биологического дизайна».
«Человечество», пишет Вентер, «стоит на пороге новой фазы эволюции». Говоря это, Вентер не столь уж далёк от крайностей американского футуризма, ассоциирующихся с научными мечтателями, такими как Рэй Курцвейл (Ray Kurzweil), который приветствует неизбежный приход «сингулярности», в которой объединённые силы новых технонаук сойдутся в узловой точке — и возникнет трансформированный биокибернетический вид постчеловека.
Более полувека назад, французский философ Жан-Поль Сартр отверг все эссенциалистские претензии: «Не существует человеческой природы… человек не что иное, как то, что он делает из себя». В книге «Второй пол» (1949) Симона де Бовуар настаивает, что «женщиной не рождаются, а становятся». А в своём эссе «18 брюмера Луи Бонапарта» (1852), К. Маркс писал: «Люди сами делают свою историю, но они её делают не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а которые непосредственно имеются налицо, даны им и перешли от прошлого».
Эта идея нуждается в расширении, эти «обстоятельства, которые непосредственно имеются», посредством которых действия женщин и мужчин определены, безусловно, относятся к человеческой истории и социальным условиям, на которые ссылается Маркс. Но, как утверждал Дарвин, они включают в себя историю самой человеческой биологии. Оба этих гиганта социальной и биологической теории XIX века были радикальными индетерминистами. Как отмечают авторы данной статьи, мы разделяем этот индетерминизм, мы считаем, что люди сами делают свою историю, но они делают это в условиях, которые включают в себя как их физически воплощённое социальное существование, так и их социально воплощённое биологическое существование. Сильный социальный конструктивизм и биологический эссенциализм потратили слишком много времени впустую, говоря каждый о своём.