«Почему нельзя сказать то же по-русски?», или О мифе порчи языка заимствованиями

Адмирал Александр Семёнович Шишков — главный языковой пурист времён Пушкина. Вот так он говорил о заимствованиях: «Между тем как мы занимаемся сим юродливым переводом и выдумкой слов и речей, ни мало нам несвойственных, многие коренные и весьма знаменательные российские слова иные пришли совсем в забвение…» Полагая церковно-славянский одним языком с русским, Шишков считал, что словесного корпуса этих двух языков (по его мнению, одного) может хватить для наименования чего угодно и рассуждения о чём угодно же.

Лингвистические скандалы — драгоценное свидетельство того, как меняется язык и его восприятие. Не жалуйся престарелый баснописец Дмитриев в 1835 году другу, великому поэту Жуковскому, на засорение языка, в том числе, словом наивно, как бы мы сегодня могли ощутить его раздражавшую новизну и чужеродность?

Претензии к меняющемуся языку (живой язык всегда даёт для них повод) похожи во все времена. На первом месте заимствования. Нынешние борцы с ужасными «мерчендайзерами» и «франчайзерами» невольно косплеят тех, кто больше полутораста лет назад возмущался адаптированными наивность, стиль и популярный. И тех, кто больше двухсот лет назад пытался запретить кальки с французского — трогательный, развитие и прочие. Нет, это не означает, что слово мерчендайзер окажется столь же жизнеспособным (вот гуглить — практически наверняка).

Давайте разберёмся с порчей русского языка чужеземщиной, выслушав и XIX век — в лице старика Дмитриева и энергичного 38-летнего библиофила, приятеля Пушкина Полторацкого. Это его паническое восклицание в заголовке, написанное в тот самый момент, когда завершён первый том «Мёртвых душ», пробует перо юный Достоевский, и впереди у русского языка вполне блистательное будущее.

Суть претензий к заимствованиям — в гениальной фразе: «Зачем нам чуждое «риэлтор», когда есть хорошее русское «маклер»?»

Чем старше заимствование, тем роднее. Кого в наше время раздражают даже не очень старые галлицизмы жилет, одеколон, шофёр? Тем более, старые тюркизмы сундук и сарай, не говоря уж о слове деньги. Каждый день, прямо с утра, мы пользуемся множеством заимствованных слов, предлагая заварить чай или кофе, объявляя «я в душ» и т. п.

Так было всегда. Заимствование — процесс вечный, к тому же довольно закономерный. В некоторых сферах слова заимствуются то и дело, например, названия одежды. Нет, не только лонгсливы, лабутены, джеггинсы или «панталоны, фрак, жилет», которыми Пушкин дразнил славянофила Шишкова, но и… да, и сарафан тоже. И юбка. И кофта. И не только пальто, но и шуба, шарф и шапка, и туфли, и ботинки. Эти привычные русские слова проделали причудливый путь, на котором наслаждались изменениями и значения, и звучания. Достаточно сказать, что «юбка» и «шуба» сложным образом восходят к одному и тому же (!) арабскому ǰubba «нижнее платье из хлопчатобумажной ткани». Множество им подобных приходило и уходило, оставляя за собой роль стилистических историзмов, колорита эпохи: кафтан, ферязь, камзол, мантилья, никак не повредив русскому языку. Немногие застряли, адаптировались, стали родоначальниками других русских слов: шапочный, кофтёнка. Шубохранилище, в конце концов. То есть — тоже не повредили. Это, в общем, универсально для большинства языков. Английское skirt — «юбка» — от заимствованного древнескандинавского skyrta, означавшего, наоборот, рубашку. Anorak — «анорак» восходит к инуитскому-эскимосскому и т. д. Не только слова переходили и переходят, но и сами предметы одежды. Опять же всегда. И способы готовить еду. И секреты обработки руды. И сюжеты сказок. И поэтические метафоры. И философские концепции. Если только есть контакт между двумя человеческими сообществами, то всё, порождённое этими сообществами — не только языки, но и национальные кухни, литературные традиции, праздничные обычаи — будут взаимодействовать, и так или иначе меняться. Это принципиально проницаемые системы.

«Шуба» — верхняя одежда из меха. Древнерусское шуба ⇐ из средневерхненемецкого schûbe, schoube «длинная и свободная верхняя одежда» ⇐ из нововерхненемецкого и итальянского giubbа ⇐ из арабского ǰubba (جبا) «лёгкая верхняя одежда с длинными широкими рукавами» [Фасмер М. Этимологический словарь русского языка: В 4 т. / М. Фасмер (пер. с нем. и доп. О. Н. Трубачёва). — М.: Прогресс, 1986—1987, т. 4, с. 482; Шанский Н. М., Иванов В. В., Шанская Т. В. Краткий этимологический словарь русского языка. — изд. 2-е, испр. и доп. — М.: Просвещение, 1971, с. 515; Цыганенко Г. П. Этимологический словарь русского языка: более 5000 тыс. слов. — 2-е изд., перераб. и доп. — К.: Рад. шк., 1989, с. 495];

«Юбка» — предмет одежды, покрывающий нижнюю часть тела, также нижняя часть женского платья от талии до подола, противопоставляется различным видам брюк на основании того, что не закрывает промежности, ⇐ из польского jupa, juba «род верхней одежды вроде шубки» ⇐ из средневерхненемецкого joppe, juppe «тужурка, куртка» ⇐ из старофранцузского jupe ⇐ из итальянского giuppa «куртка, кофта» или испанского chupa «куртка» ⇐ из арабского ǰubba (جبا) [Фасмер, т. 4, с. 525; Шанский, с. 521]; в русском это слово изначально также означало что-то вроде кофты или блузки (Даль упоминает, что в Вятской и Тульской губерниях юбкой называют безрукавную блузку на помочах у крестьянок), но позже, вероятно, под влиянием французского, в котором сходное слово jupe стало означать юбку, изменилось и значение соответствующего русского слова.

«Сарафан» — женская одежда в виде платья без рукавов. Древнерусское сарафанъ ⇐ из тюркского särapa(i) ⇐ из персидского serāpā или индоиранского sarāpā «длинная парадная одежда», «длинная белая одежда с пурпурной каймой», «одеяние чести» [Фасмер, т. 3, с. 561; Шанский, с. 401]; первоначально использовалось для наименования мужской длинной (в пол) парадной одежды (вероятно, сначала вообще только царской), позже стало применяться и к женской, затем мужские сарафаны, видимо, вышли из употребления.

Так какой же чужеземщиной портят язык в 30—40 годы XIX века?

Что 170 лет назад бесит Дмитриева и Полторацкого?

Оба героя отнюдь не ретрограды. Поэт-сатирик Иван Дмитриев — сподвижник Карамзина, живого знамени обновления русского литературного языка. Один из насмешников над адмиралом Шишковым, охранителем русского языка от безбожного французского влияния. Это их поколение старик упрекал в порче языка разными новомодными утончённый, вкус, влияние… Мол, «влиять» (то есть, вливать) можно только жидкость!

«Влияние» — так называемая калька, то есть перевод «по кусочкам» французского influence.

Критика и сатирика Ивана Ивановича Дмитриева раздражало использование в русской речи французского слова «серьёзно»… Э-э… серьёзно?

Но вот в 30-е, когда споры с шишковистами давно отгремели и неактуальны, у Дмитриева возникают претензии уже к новому поколению. «Не дайте восторжествовать школам Смирдина и Полевого над языком Карамзина», — просит он Жуковского. Речь о пёстрой смеси литераторов, вплоть до тех, кто избежал Леты только благодаря пушкинской иронии — «Лишь Сенковского толкнёшь, иль в Булгарина наступишь». Их объединило новое явление — толстые литературные журналы. Сейчас здесь, в журналах, в публицистических статьях и прозе кипит речевой котёл и рождаются новые слова. И раздражают.

В списке претензий значится «примесь французских: серьёзно и наивно». Слово наивность шокирует и остроумного общительного библиофила, приятеля Пушкина, Полторацкого. Он укоряет в скобках: «Греч, сочинитель русской грамматики!» Мол, а ещё учёный!

Итак, новые литераторы зачем-то адаптировали французские слова sérieux и naif, вместо того чтобы просто использовать русские с тем же значением. Но… какие именно? Серьёзный — это «важный»? Если серьёзное дело — возможно. А человек? Ещё недавно так могли сказать. «Сочинитель важный, глубокомысленный» = «писатель серьёзный и глубокий». Но важный — это ещё и «надутый», уже просветитель Новиков иронизировал: «Прими на себя важный вид, подобный тем авторам, которые, не больше десяти строк написав, отнимают первенство у всех прежде прославившихся творцов…». Характеристика стала двусмысленной, и тут-то серьёзный получило свой шанс. И виновато не новое поколение: ещё в допотопном 1802 году забытый журнал «Корифей, или ключ литературы», писал: «Русского можно назвать важным, (суриозным) во всей силе выражения в добрую сторону». «Доброту» характеристики пришлось дополнительно пояснять понятным словом, то есть адаптированным французским. Ведь для всех читателей французский — второй родной язык.

Хорошо. А наивный? Разве это не «простодушный»? Не совсем. «Превиль был француз старого покроя, un francais de la vieille roche, простодушный, честный и добросовестный человек». С. П. Жихарев. Записки современника (1806—1809). Нет ключевого компонента для смысла понятия «наивность» — «незнания реальной жизни», «грации глупости», как выразился актёр Каратыгин. Наивная — институтка, думающая, что булки растут на дереве. А простодушие — своего рода честность, неумение кривить душой.

Но и это не главное. Главное, что первым — или одним из первых — слово наивный стал употреблять… та-дам… тот же Карамзин. И где? В письме лучшему другу, то есть самому Дмитриеву! «Наивного ответа его…не должно принимать за грубость». (Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. [1787—1826]. СПб., 1866). И когда? Ещё в 1792 году! 43 года назад, когда оба были весёлыми новаторами в литературе и языке.

Вот она, память! Опять «новое поколение», от которого, как Дмитриеву кажется, он защищает Карамзина, ни при чём!

Это безумно характерно: у нас фантастические представления о своей и чужой речи. И особенно наглухо мы вытесняем собственное употребление осуждаемых нами же слов. Забывчивость Дмитриева — лишь повторение истории воинствующего консерватора Шишкова. Как пишет лингвист Дмитрий Сичинава, у того тоже «хватало галлицизмов, как и у большинства образованных людей того времени».

Библиофилу Сергею Дмитриевичу Полторацкому совершенно недопустимыми и засоряющими русский язык заимствованиями казались слова «стимул», «цивилизация» и «талантливый».

Теперь о претензиях С. Д. Полторацкого. Он, либерал, ругает в 1841 году за засорение русского языка заимствованиями — парадокс — славянофилов (!). В основном, Шевырёва и издание «Москвитянин». То есть опять журналы. Такая эпоха — журналов, журналистики. Это слово, изобретённое публицистом и издателем Николаем Полевым, тоже, между прочим, поначалу раздражало и смешило.

Письмо Полторацкого другому приятелю Пушкина, Путяте, раскопал и опубликовал в 1971 году в «Науке и жизни» в заметке «„1½-цкий“ о языке» известный историк и писатель Натан Эйдельман. Это удивительный документ эпохи, по неформальному стилю ужасно похожий на возмущённый пост в «фейсбучике». Славянофилы портят язык такими, например, словами: талантливый, популярный, наивность, стиль, цивилизация, стимул, пациент, субъективный, объективный. Полторацкий сопровождает их в скобочках восхитительными пометами, живо напоминающими интернетные способы выражения эмоций: популярный (!!??!!), детерминизм (!?!), цивилизация (там же, стр. 296!!!!). Так и тянет «перевести»: WTF?

Все эти слова остались книжными, некоторые — так даже очень: индивидуум («почему бы уже не индивидуууууууууммм», саркастирует Полторацкий), изолированность, адепт, беллетристика, дебют, коалиция, метаморфоза, эра, этюды, новелла. Но востребовано абсолютное большинство из списка, обильного скобочками, «воскликами» и вопросами. Мы можем сейчас сказать «превращение», а можем — «преображение», а можем — «перерождение», а можем — «метаморфозы». И почему-то всё это нам нужно. Можем — «способный» или «одарённый», а можем — «талантливый». В русском языке постепенно выстроилась подробная градиентная шкала от способный до гениальный. Кстати, в 30-е годы слово одарённый ещё не может употребляться само по себе, это ещё явное причастие — одарённый чем? И значение его куда шире, чем у слова талантливый, судя по контекстам: «человек, одарённый наградами без заслуг» или даже «газ, одарённый кислым и палящим началом». Так что слов для выражения смыслов, связанных с индивидуальными способностями человека, явно не хватало, а важность этих смыслов росла.

…Наверняка в эти же 30-е -40-е годы XIX века в журналах можно откопать и иные заимствования, рано или поздно исчезнувшие бесследно. Но так работает эволюция: возникает множество вариантов, из которых через естественный отбор проходят жизнеспособные. И предсказать заранее, что окажется таким, невозможно. Например, одно из тоже раздражавших Полторацкого заимствований, будуар, спокойно стало историзмом с отменой будуаров как таковых.

Сердцевина языка как зона относительной стабильности

Есть и ещё одна сторона дела. Часто ли нам приходится произносить или слышать все эти «мерчендайзер», «франчайзер», «клининг», «супервайзер»? Да, уж если на то пошло, то даже и «коалиция» или «стиль», если сравнить с частотностью слова «завтра» или «ехать». Или «дождь». Или «мой». Или «утро». Или «вода». В среднем самые частотные, самые востребованные, самые ежедневно нужные слова — они же одновременно и  самые короткие, и самые старые. И — с большой вероятностью — исконные. Чем ближе к ядру лексики, тем меньше заимствований.

В «Частотном словаре живой устной речи» в электронном «Новом частотном словаре русской лексики» О. Н. Ляшевской и С. А. Шарова около пяти тысяч самых употребительных слов. Таких, частота которых не меньше 10 употреблений на миллион слов записей устной речи. Например, лад, медосмотр, исполнять, душно, жать, горошек — это самые редкие среди самых частых. Среди этих тысяч слов чуть больше 80 настолько популярных, что их частота больше тысячи на миллион. Знаете, сколько заимствованных слов среди этих восьмидесяти? Два.

Первое из них заимствовано около тысячи лет назад. Абсолютное большинство говорящих на русском языке понятия не имеют о его «чуждости». Правда, источник заимствования — родственный славянский язык. Книжное слово попало в древнерусский язык, сначала тоже книжный, из первого литературного языка славян, созданного в IX веке для перевода Библии на основе одного из южнославянских диалектов. Этот язык сейчас называется «старославянским». А слово — время. Заимствование такого же типа, как высокое книжное злато в дополнение к «простому древнерусскому» золото, только полностью вытеснившее древнерусский аналог — веремя. Между прочим, родственное глаголам вертеть, поворачивать, вращать. Абстрактное значение слова, видимо, поначалу было связано с возвращением одних и тех же природных явлений. Но уже автор «Слова о полку Игореве» в XII веке употреблял слово примерно так, как мы в XXI. «Начати же ся тъй пѣсни по былинам сего времени, а не по замышлению Бояню».

Еще более раннее —  возможно, еще на тысячу лет — второе заимствование: купить.  Имелось уже в праславянском языке, то есть в эпоху, когда все славяне говорили на одном общем языке. Уже в древнерусском было своим, родным, имевшим «потомство» — купьць, купля.   П.Я. Черных: «Как полагают, очень раннее (начальной стадии развития общеславянского праязыка) заимствование из германских диалектов, м.б. из готского. Сравните готское kaupо̄n — торговать… древневерхненемецкое koufōn «покупать», древнеисландское и современное исландское kaupa «покупать»». Можно утешиться —  и в германских языках это заимствование: «восходит к латинскому caupō — «кабатчик», «трактирщик»; сравните caupōna — «трактир», caupōnāri — «торговать» (и «плутовать»)». А вот откуда в латинском взялся этот самый «caupō», неизвестно. «Невыясненного происхождения».

Таковы редкие «чужаки» в списке самых-самых частотных, которые мы употребляем то и дело: хороший, сегодня, сейчас, конечно, ладно, можносказать, сколько, даже, ещё, уже… Зато возраст большинства наичастотнейших уходит в глубину не веков, а многих тысячелетий. И это не дряхлые старцы: я, мой, вы, кто, что, когда, жить, делать, год, небо, мама, сам, два, мочь, другой, сидеть, все, взять, да, нет, он, пойти, свой, что, дать, и… Лексическая основа языка, привычная, как воздух. И стабильная, как вода на глубине, которую мало затрагивает движение воздуха на поверхности.

Иными словами, лексическое ядро русского языка почти не затронуто заимствованиями. Но эта стабильность не возникает сама по себе. Язык, его изменения и его неизменность — усреднённый результат ежесекундного спонтанного выбора говорящими тех или иных форм. И в каждом носителе языка, даже самом большом любителе новаций и языковой игры, есть и «внутренний консерватор». Эта часть языковой личности так же не осознаётся, как и «внутренний новатор», что мы видели на примерах Шишкова и Дмитриева и что можно увидеть на примерах современных пуристов. Но не будь все мы немного консерваторами, не подчиняйся наша речь определённой инерции, язык бы не сохранял необходимый уровень стабильности, взаимопонимание даже между поколениями было бы невозможным, не говоря уж о чтении даже Довлатова. А уж тем более — Булгакова, Чехова или Карамзина.

Ирина Фуфаева :Сотрудник лаборатории социолингвистики Института лингвистики РГГУ